<<   Богданов К. А. «Народ» и русская фольклористика XIX в.

История понятия «народ» имеет непосредственное отношение к истории отечественной фольклористики. Как любой идеологически маркированный концепт, термин «народ» не был неизменен в своем понимании, характеризуясь cущественными содержательными вариациями в контекстах своего употребления на протяжении XIX века. Для историка культуры и общественной мысли России семантические различия словоупотребления не являются в данном случае факультативными: анализ изменяющихся значений релевантен изменениям идеологии и традиции, обнаруживающих меру и механизмы своей собственной «сконструированности» (социологический анализ процесса «изобретения» традиций: Hobsbawm 1983; о семантике идеологически варьируемых понятий: Вежбицкая 1996).

В авторитетных исследованиях, посвященных истории отечественной фольклористики и русскому фольклору, история «народной» традиции и «народной» культуры мыслится по-преимуществу вне зависимости от тех идеологических факторов, которые предопределили как институализацию фольклористики, так и расхожее понимание «фольклора». Формирование науки о фольклоре предстает при таком подходе результатом собственно научной (имманентной) эволюции, выразившейся в осознании важности «народной» культуры и «народной» словесности (Соколов 1938; Азадовский 1958). Возможен, однако, и иной подход, развивающий тезис о взаимосвязи науки и идеологии, с одной стороны, и идеологии и эпистемологии — с другой (Богданов 2001). Важно не только то, когда и почему произошло «открытие» народной традиции и началось ее научное изучение, но и то, каким образом это изучение, коррелируя изменяющимся идеологическим обстоятельствам, варьирует содержательный объем концепта «народ» в многообразии его актуального (как научного, так и неспециализированного) понимания. Факторы, определившие дискурсивно специализированное употребление понятия «народ», а также механизмы, обеспечившие его «фольклористическую» концептуализацию, еще не являются в достаточной степени изученными, но в целом и сегодня можно судить о том, что они характеризуются прежде всего идеологическими и прямо пропагандистскими мотивами. При всей своей специфике история отечественной фольклористики типологически схожа с историей изучения фольклора в европейских странах, где сравнительное безразличие к «народным» культурам сменяется бурным интересом к последним в конце XVIII — первой трети XIX века (Коккьяра 1960).

Историческим и идеологическим контекстом, актуальным для осознания важности понятия «народ» в общественно-политической мысли Европы и России, стал период 1790-х годов — события Французской революции и последовавших за ней европейских войн. В России французская революция была воспринята как политический и культурный рубеж, обративший внимание образованной элиты к идейным итогам эпохи Просвещения и повлекший за собою заметную ревизию идеологических и культурных ориентиров. Эпизодом, иллюстрирующим неравнодушие власти к общественно-политической лексике, может служить высочайшее повеление Павла ? (1797 года) «об изъятии некоторых слов и замене их другими». Среди неустраивавших императора слов, заслуживавших изъятия, — «общество», «гражданин», «отечество» (Скабичевский 1892: 84). Слово «народ» не вызвало директивных распоряжений, однако в ряду понятий и терминов, приобретших инновативные идеологические коннотации, оно также становится темой идеологического контроля и попадает в поле публичного внимания. Начиная с 1790-х годов понятие «народ» специализируется, будучи адаптированным к определенным идеологическим ситуациям и публичным дискурсам.

В 1790-е годы доминирующим дискурсом отечественной культуры, эксплицирующим ревизию понятий «народ» и его производных, явился дискурс литературного сентиментализма. Поиск «народных» тем у предшественников сентиментализма убеждает в том, что классицистическое изображение «народа» не предполагает его содержательной специфики (точно так же, как лексико-стилистические особенности в использовании славянизмов не свидетельствуют об акцентуации национальной специфики в русской литературе XVIII века: Замкова 1975). В композиционно-риторическом контексте литературных и театральных произведений «народ» является бездействующим участником нарративной интриги и в лучшем случае оттеняет поступки главных героев. Ситуация усложняется в произведениях, стилизующих античные пасторали и идиллии: в этих случаях можно говорить об определенной специфике в представлении о «простом народе», как о воплощении природной непосредственности и «детства культуры». Классицистическое изображение «простонародного» в русской литературе XVIII века варьирует незначительно: по преимуществу это прямые реминисценции из римской литературы, Вергилия и Горация, посвященные прелестям вполне условной «сельской» жизни (В. Тредиаковский, «Письмо о красоте природы» Сумарокова, М. М. Херасков). Изображение идеализированного деревенского уединения наполняется отчасти новыми смыслами у Новикова, Клушина, Чулкова, Крылова, Княжнина, Мерзлякова, наметившими возможность развития «сельской» темы в сторону противопоставления города и деревни и придавшим ему отчасти национальный колорит (Rogger 1969: 131). Дидактика противопоставления города и деревни (противопоставление, завоевывающее свою популярность в европейской литературе того же времени, в основном благодаря Гердеру и Руссо) становится доминирующей для Н. А. Радищева, чье негативное изображение сельской действительности не меняет общей установки автора в аксиологии культурных ценностей между городом и деревней. Противопоставление города и деревни связано у Радищева, однако, не со спецификацией понятия «народ», а с противопоставлением «знати» и «простонародья», сельских жителей. В целом для рубежа XVIII-XIX веков представление о «простонародном» коррелирует с восславленными Руссо ценностями природы в противовес к ценностям цивилизации. Особенно показательной в этом отношении представляется именно сентиментальная литература и, в частности, жанр путешествий — травелоги Н. Карамзина, П. Шаликова, П. Макарова, В. Измайлова. В типологическом продолжении традиции, радикально обновленной Радищевым, русские писатели-авторы травелогов занимались в большей степени самоописанием, но в определенной степени предвосхитили традицию поиска духовных ценностей вне города — в условиях природы и сельской действительности (Schonle 2000).

В начале XIX века литературная апология прелестей «деревенской» жизни, сельского уединения не предполагает реалистического изображения самих сельских жителей и простонародного быта. Литературный образ крестьянина — образ пасторального пахаря и квази-античного «пастушка» — моделируется как в книжной продукции, так и на сцене театра. Отступление от сложившегося образца в том или ином отношении (в передаче внешних атрибутов быта, языка, поведения) вызывает неизменно негативную реакцию властей и, по видимому, не находит сколь-либо широкого спроса у образованных слоев населения. Показательным примером идеологического контроля в данном случае может служить цензурный скандал, вызванный постановкой в 1810 году в Петрозаводском театре комической оперы в 3-х действиях «Дидона и Эней, или Дидона на изнанку» (14 ноября 1809 г.). Опера была поставлена, вероятно, по личному желанию губернатора и потому не прошла предварительной цензуры. На запрос цензора, которым в Петрозаводске в это время был директор олонецких училищ, губернатор не ответил и либретто оперы к нему не отправил. Цензор известил о нарушении Санкт-петербургский цензурный комитет, а комитет — попечителя Санкт-петербургского учебного округа А. К. Новосильцева. Новосильцев обратился к министру народного просвещения гр. А. К. Разумовскому. По требованию министра рукопись у олонецкого губернатора была вытребована и поступила на рассмотрение цензурного комитета. В официальном донесении министру от 12 июля 1810 года комитет расценил пьесу как вредную и не заслуживающую одобрения «ни к печатанию, ни к представлению на театре». В донесении особенно подчеркивалось, что «вся пьеса преисполнена выражений слишком подлых и для тонкого слуха оскорбительных», тем более, что последние в пьесе произносятся Энеем, Дидоной и «другими важными особами». Таковы, например, выражения: «Вся глотка пересохла», «а после они нас так взбутетенили, что небо в овчинку показалось», «ох, матушка, ох милая, не огурчика мне хочется», «эх, дядюшка, нелегкая тебя сует», «седина в бороду, а бес в ребро» (Скабичевский 1892: 112. Стоит заметить, что вызвавшие цензорский гнев выражения употребляются в тексте, который был озвучен в Петрозаводске — в краю, который позднее станет своего рода меккой отечественной фольклористики).

Событием, радикально изменившим отношение к допустимой детализации в изображении «простонародья» и сыгравшим важнейшую роль в концептуализации самого понятия «народ», явилась Отечественная война 1812-1814 года. Идеологические перемены в дискурсивной репрезентации «народа» и «простонародья» выразились прежде всего в том, что понятие «народ» стало спорадически прилагаться для обозначения некоей действующей силы отечественной и, шире, мировой истории. Из композиционного фона, служившего для литературного и театрального представления действующих героев, «народ» выделился в самостоятельную единицу сюжетного характера. Контекстом, в котором указанные инновации проявились наиболее наглядным образом, на мой взгляд, должен быть назван театр и, особенно, жанр исторической драматургии, с характерным для него в это время пафосом национальной героики и патриотизма. Достаточно сравнить русский театральный репертуар предвоенного времени и 1812-1820-х годов, чтобы убедится в радикальности дискурсивной переоценки «народной» тематики (Бочкарев 1959). В ряду многочисленных исторических пьес и опер, поставленных на петербурской и московской сценах, особый резонанс вызвала «национальная опера» кн. А. А. Шаховского «Крестьяне, или встреча незванных» (1813), где «народ» был прямо представлен крестьянами, выражающими не только ценности патриархального, но и собственно национального быта (такова, например, ария старосты: «Не указ нам чужеземный край!/ Нам не то отцы заповедали». Цит. по: Арапов 1861: 231).

В первые послевоенные годы понятие «народ» оказывается в центре авторского и читательского внимания на волне патриотического подъема и роста национализма. Однако, как показывает анализ правительственных и мемуарных документов, относящихся к 1812 году, к 1820-м годам в общественно-политической мысли интерес к Отечественной войне 1812 года очевидно падает, а внимание официальных кругов смещается от педалирования идей национального самоосознания к идеям политического успеха монархии. (Тартаковский 1980; Вацуро 1981, 261). Александр I уже в 1814 году выказывал своим подчиненным демонстративное равнодушие к любым разговорам об успехах русской армии и величии русского народа. Переориентации власти на собственно политические аспекты в репрезентации «народа» выразились в своеобразном возвращении к дискурсу довоенного времени — к образу патриархальной идиллии в изображении крестьянства и запрету на возможности содержательной концептуализации понятия «народ». О небезразличии власти к попыткам литераторов и ученых придать понятию «народ» сколь-либо содержательный характер свидетельствует так называемое «Дело» профессора К. И. Арсеньева, рассматривавшееся в 1821 году с подачи исполняющего должность попечителя Петербургского округа Д. П. Рунича в ряду аналогичных «дел» проф. Галича, Германа и Раупаха. Арсеньеву инкриминировалось преподавание «правил разрушительных и ниспровергающих гражданские и государственные связи», причем поводом к самому обвинению явилась одна из выписок из университетских лекций Арсеньева по статистике: «Народ был прежде правительства, следовательно народ важнее правительства, и мы должны говорить о народе так, как о важнейшем предмете» (Сухомлинов 1889: 299).

Противоречивость общественно-политического дискурса, эксплицирующего сферу значений понятия «народ», выразился и в отношении концепта «народность», входящего в публицистический и литературный обиход в 1820-х годах, но осознающегося как неологизм и находящего для себя синонимическую замену в более старом слове «национальность» (Веселитский 1964: 59-60). В «Русской Правде» Пестеля это слово используется, например, для обозначения политически конструируемых свойств общественного уклада: «Чтобы /племена/ сливались бы совершенно в общий состав, забывали бы свою прежнюю бессильную народность и вступали бы с удовольствием в новую величественнейшую народность», «Народы /…/ желают всегда для себя независимости и отдельного политического существования, утверждаясь на праве составлять особые государства и называя оное правом народности». В публицистическом употреблении 1820-1830-х годов «народность» обозначает самобытность произведений литературы («В сем произведении заметна какая-то странная борьба между идеальностью Байроновскою и живописною народностью поэта русского» (Московский вестник, 1828, № 7). Закреплению слова «народность» в этом значении много способствовал Белинский (так, говоря о произведениях Державина, критик отмечал, что «главное отличительное их свойство есть народность, народность, состоящая не в подборе мужицких слов или насильственной подделке под лад песен и сказок, но в сгибе ума Русского, в Русском образе взгляда на вещи», «романтизм был не иное что, как возвращение к естественности, а следовательно, самобытности и народности в искусстве»), однако у того же Белинского слово «народность» используется в значении «популярность, известность» («а между тем этот жалкий писака пользовался такою народностию» и т. д.: Веселитский 1964: 60).

Правительственная установка на определенность политического смысла концепта «народ» в значении верноподданных императору удовлетворяла семантике, зачислявшей крестьянство в состав «народа», но предполагала, что специфика самого этого зачисления мыслится в категориях властного патернализма. Крестьянство является частью народа, но частью наиболее близкой к природе, детству культуры и потому нуждающейся в руководителе и учителе. Эстетическим контекстом, в котором указанное зачисление мыслилось бы наиболее беспроблемным, снова становился контекст идиллии и пасторали — жанров, неожиданно возрождающихся в 1820-е годы и находящих социальный спрос именно в приложении к образу крестьянства (Трубицин 1912). На этот раз крестьянин оказывается не только объектом, но и субъектом идиллического описания. Власть предлагает собственную версию «крестьянского быта» в изображении самих крестьян — авторов санкционированных сценариев «простонародной» жизни. Такими авторами в 1820-1830-е годы становятся Федор Никифорович Слепушкин (1783-1848), бывший крепостной Ярославской губ., ставший под конец жизни купцом 3-ей гильдии, Михаил Дмитриевич Суханов (1801 или 1802 — 1842) и Егор Игнатьевич Алипанов (1802 — ок. 1860). Поэтическая продукция «крестьянских поэтов» пользовалась неизменной поддержкой власти (в 1826 году за сборник «Досуги сельского жителя, стихотворения русского крестьянина» Слепушкин получил премию Академии — среднюю золотую медаль, был представлен императору и удостоился наградного кафтана и золотых часов, Суханов и Алипанов также удостоились премий Академии: первый — серебряной медали за книгу «Басни, песни и разные стихотворения крестьянина Михаила Суханова» (СПб., 1828), а второй — тоже серебряной медали за книгу «Басни» (СПб., 1832)) и, на мой взгляд, оказала существенное влияние на формирование дисциплинарной и предметной специфики будущей фольклористики с ее идеализацией народной культуры и зависимостью от литературной критики. Стоит заметить, что Слепушкину благоволили и многие литераторы, включая А. С. Пушкина. В 1830-1840-е годы — в канун появления первых исследований, заложивших основы отечественной фольклористики — «крестьянская поэзия» пользуется очевидным социальным спросом и находит своих апологетов (Сенковский видел в Слепушкине «настоящего русского Феокрита» и объяснял свое сравнение тем, что живописуя «быт, занятия, забавы, образ мыслей и чувства наших добрых и трудолюбивых мужичков». Слепушкин обещает стать поэтом поселян, даст им «почувствовать поэзию скромного, но благородного их состояния, утвердить в них чувства довольства своей судьбой». «А мы — обращается Сенковский к читателям — тоже читали бы его стихи, и еще более любили и уважали добрых наших деток, мужичков» (Сакулин 1929: 190-192. Белинский в пространном разборе второго издания «Новых досугов» Слепушкина (1840) подчеркивал, что крестьяне в его изображении «как-то то похожи на пастушков и пастушек г. г. Флориана и Панаева, или на тех крестьян и крестьянок, которые пляшут в дивертисментах на сценах театра». В схожем эстетическом ключе оценивается равно пасторальная и «народолюбивая» живопись А. Г. Венецианова и А. Мокрицкого).

Попутно тиражированию «крестьянской поэзии» в 1830-1840 годы совершается еще одно событие, заострившее общественное внимание на политической эффективности понятия «народ» и сделавшее его ключевым термином социальной и идеологической идентификации. Речь идет о внедрении в общественное сознание уваровской формулы «православие, самодержавие, народность» (1833). Хотя нормативного понимания понятия «народность» в рамках указанной триады так и не было сформулировано (сложность определения «народности» признавал и сам Уваров: Уваров 1995: 71-72. См. также: Зорин 2001), официальная идеология 1830-х годов демонстрирует своеобразный ригоризм по отношению к любым альтернативным концептуализациям его значения. В 1832 год цензурному запрету подвергается первая книга будущего классика отечественной фольклористики В. И. Даля, выступившего под псевдонимом казака Владимира Луганского «Русские сказки, пяток первый» (Спб., 1832). Книжка прошла цензуру Никиты Бутырского, но вызвала негодование чиновников Третьего отделения: в первой и последней сказке сборника (сказки «О Иване молодом сержанте удалой голове» и «О похождениях черта-послушника Сидора Поликарповича») была усмотрены антигосударственные высказывания, и автор был посажен под арест. К тому же во всей книге было слишком много пословиц и поговорок, диссонировавших с цензурно-допустимым «народным» лексиконом (Скабичевский 1892: 230. Через девять лет в 1841 году Далю снова придется давать разъяснения в Третьем отделении о своей литературной деятельности и доказывать свою благонадежность).

Стратегия власти в формировании идеологических клише в репрезентации «народа» ярко проявилась в годы первой холерной эпидемии (1830-1832), сыгравшей, по моему мнению, исключительно важную роль в истории общественно-политической и, в частности, научно-гуманитарной мысли России XIX века (Богданов 2000). События эпидемии стали частью русской фольклорной традиции (McGrew 1965: 153) и постоянно действующим стимулом мифологизации болезни как «антинародного заговора». Не последнюю роль в формировании «конспирологического» и ксенофобского топоса холерных эпидемий сыграл Николай I, не устававший публично напоминать о политической неблагонадежности иностранцев (так, уже в речи императора после холерного бунта на Сенной бунтовщики сравнивались с поляками и французами: «Вчера учинены были злодейства, общий порядок был нарушен. Стыдно народу русскому, забыв веру отцов своих, подражать буйству французов и поляков, они вас подучают, ловите их, представляйте подозрительных начальству» — цит. по: Шильдер 1903: 2; 365). Годы пандемий холеры (1829-1833, 1847-1859, 1865-1873) порождают обширную публицистическую литературу (проповеди митрополита Филарета, сочинения Шевырева, Хомякова, Киреевского, Надеждина, Погодина и многих других), тематизирующую проблемную дихотомию «народ» vs. «не народ», «свои» vs. «чужие». Эта литература ярко демонстрирует «терапевтические» ценности религиозного смирения, фатализма, а с другой — ценности национально-патриотического единства, сочетая язык власти, медицины, гражданского долга и филантропического пафоса и становясь средством декларации не столько медицинских, сколько идеологических претензий в легитимизации «народа» и его полномочных представителей.

Исследования колониальных и аграрных обществ второй половины XIX века показывают, что правовая ситуация в России обнаруживает очевидные аналогии с историей административного контроля в колониальных странах: в России в роли «колонизируемых» выступают крестьяне, а в роли «колонизаторов» — царские чиновники (Frank 1999). Вместе с тем, пореформенная эпоха 1850-1860 годов определяет новое отношение интеллектуалов к крестьянству, диктуемое прогрессистской идеей примирения просвещенной части русского общества с непросвещенным «народом». Интерес к простому «народу» и его культуре со стороны интелллектуалов выражается при этом вполне парадоксально — с одной стороны, «народ» романтизируется, в нем видят носителя «духовных» ценностей нации, а с другой — тот же самый «народ» «инфантилизируется», в нем видят ребенка, который должен учиться у просвещенной интеллегенции (Frierson 1993, Geseman 1972: 273-286). «Народность», несводимая к простонародному, виртуализует народ («Умом Россию не понять»), создавая возможность всевозможных мистификаций о широте русской души, протеизме, уникальности национальной культуры и, в частности, надлежащих достоинствах литературы. (Так, например, для В. Г. Белинского, полагавшего, что выражение народности означает прежде всего изображение специфически национальных черт, «национальная физиономия всего больше сохранилась в низших слоях народа», однако не одна чернь составляет народ: «высшая жизнь народа преимущественно выражается в его высших слоях или, вернее всего, в целой идее народа.<...> Итак, наша народность состоит в верности изображения картин русской жизни» (Белинский 1953, 1: 94). С Белинским спорил П. В. Анненков, полагавший, что народность лишена этнической доминанты, это составная часть художественности. Литература, таким образом, не описывает народность, но определяет, формулирует и — в принципе — творит ее (Анненков 1856, 715-717)). Вместе с тем, аналогия «мир народа — мир детства», «народ» — «ребенок» возвращает к детству цивилизации, ко временам, когда еще не было государства (см., напр., процитированную выше формулировку К. И. Арсеньева), а значит, и к тем началам, на которых может быть построено новое — лучшее — общество. Идеологический конформизм оказывался в этом контексте не исключающим утопии и, соответственно, социального протеста (что было проницательно отмечено в 1848 году министром народного просвещения С. Уваровым в докладе императору «О цензуре»: «Увлеченные чувством народности, отечественные писатели не могли не принять участия в разработке вопросов, тесно связанных с нашим народным бытием. Что может быть, по-видимому, безвреднее народной песни, повести, воззвания к соплеменникам о поддержании и совершенствовании языков и Литератур Славянских? А, между тем /…/ /д/ошло до того, что описание Руси доПетровской в сравнении и в противоположности с Россией, преобразованной Великим Императором, и прославление принятого Государством с его царствования направления, стали приниматься за опасное намерение изменить настоящее» — цит.по: Уваров 1995: 74. В разосланном годом раньше по высочайшему повелению министерском циркуляре от 30 мая 1847 г. попечителя учебных округов подчеркивалось, что научным исследованиям в области славянской истории и филологии «должна быть чужда всякая примесь политических идей»: Барсуков 1895: 236).

В то время как интеллектуалы стремятся обрести у народа «духовную» силу, предполагается, что «народ» нуждается в силе «интеллектуальной». Долг интеллигенции состоит, таким образом, в том, чтобы «просветить» народ и снабдить его необходимыми рецептами общественного прогресса. Репрезентация «народа» в литературном, публицистическом и научном дискурсах выразила в данном случае сложный компромисс между субъектами и объектами властного контроля — конфликтное взаимодействие различных социальных групп и партий, в 1850-1860-е годы — «западников» и «славянофилов» (Янковский 1981: 167-245, Пирожкова 1997), в 1870-1880 — прогрессистов и народников, европеистов и панславистов (Биллингтон 2001: 463-474). В целом, идентификация тем и сюжетов, олицетворяющих «народ» и атрибутируемую ему словесность, варьирует в общественно-политической мысли России второй половины XIX века от абсолютизации народного как Другого до отрицания самой дихотомии Свой/Другой, а формирование фольклористики как «народоведческой» научной дисциплины в контексте этих вариаций становится проявлением «идейного» конструктивизма, идеологический эффект которого остается действенным вплоть до сегодняшнего дня (см. напр.: Кузнецова 1999).

Литература

Азадовский 1958 — Азадовский М. К. История русской фольклористики. М., 1958. Т. 1-2.

Анненков 1856 — Анненков П. В. О значении художественных произведений для общества // Русский вестник. 1856. Т. 1. Кн. 2.

Арапов 1861 — Арапов П. Летопись русского театра. СПб., 1861.

Барсуков 1895 — Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. Кн. 9. СПб., 1895.

Белинский 1953 — Белинский В. Г. Литературные мечтания (1834) // Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т. 1. М., 1953.

Биллингтон 2001 — Биллингтон Д. Х. Икона и топор. Опыт истолкования истории русской культуры. М., 2001.

Богданов 2000 — Богданов К. А. Болезнь и риторика: к изучению социальной мифологии холерных эпидемий в России XIX в. // Староладожский сборник. Вып. 3. Старая Ладога; СПб. 2000.

Богданов 2001 — Богданов К. А. Фольклористика и т. д. // Новое литературное обозрение. № 50. (2001).

Бочкарев 1959 В. А. Русская историческая драматургия начала XIX века (1800-1815 гг.) Куйбышев 1959.

Бурдье 1994 — Бурдье П. Начала. Choses dites. M., 1994.

Вацуро 1981 — Вацуро В. Рец. на: Тартаковский А. Г. 1812 год и русская мемуаристика. Опыт источниковедческого изучения. М., 1980 // Вопросы литературы. 1981. № 12.

Вежбицкая 1996 — Вежбицкая А. Язык. Культура. Познание. М., 1996.

Веселитский 1964 — Веселитский В. В. Развитие отвлеченной лексики в русском литературном языке первой трети XIX в. М., 1964.

Гюнтер 1996 — Гюнтер Г. Тоталитарная народность и ее источники // Русский текст. 4. 1996.

Жижек 1999 — Жижек С. Возвышенный объект идеологии. М., 1999.

Зорин 2001 — Зорин А. Кормя двуглавого орла. СПб., 2001.

Кабашников 1993 — Восточнославянский фольклор. Словарь научной и народной терминологии. / Отв. ред. К. П. Кабашников. Минск, 1993.

Коккьяра Д. История фольклористики в Европе. М., 1960.

Кузнецова 1999 — Кузнецова Т. В. Россия в мировом культурно-историческом контексте: парадигма народности. М., 1999.

Пирожкова 1997 — Пирожкова Т. Ф. Славянофильская журналистика. М., 1997.

Пропп 1976 — Пропп В. Я. Фольклор и действительность. Избранные статьи. М., 1976.

Скабичевский А. М. Очерки истории русской цензуры (1700 — 1863 г.). СПб., 1892. С. 84.

Соколов 1938 — Соколов Ю. М. Русский фольклор. М., 1938.

Сухомлинов М. И. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. Т. 1. СПб., 1889.

Тартаковский 1980 — Тартаковский А. Г. 1812 год и русская мемуаристика. Опыт источниковедческого изучения. М., 1980.

Трубицин 1912 — Трубицин Н. Н. О народной поэзии в общественном и литературном обиходе первой трети XIX века. СПб., 1912.

Уваров 1985 — Доклады министра народного просвещения С. С. Уварова императору Николаю I (публ. М. М. Шевченко) // Река времен. Вып. 1. М., 1995.

Черных 2002 — Черных М. А. От народа к простонародью: к истории термина «народность» в русской общественно-политической мысли XIX века.

Шильдер 1903 — Шильдер Н. К. Император Николай I. Его жизнь и царствование. Т. 2. СПб., 1903.

Янковский 1981 — Патриархально-дворянская утопия. М., 1981.

Frank S. P. Crime. Cultural Conflict and Justice in Rural Russia. 1856-1914. Berkeley, 1999.

Frierson 1993 — Frierson C. F. Peasant Icons: Representations of Rural People in late Nineteenth-Century Russia. N. Y., 1993.

Geseman 1972 — Geseman W. Die Entdeckung der Unteren Volkssichten durch die Russische Literatur. Wiesbaden, 1972.

Haut 1991 — Haut J. E. Folklore in the Classroom: 19th-Century Roots, 20th-Century Perspectives // Western Folklore. Vol. 50. No. 1. January 1991.

Heilfurth 1974 — Heilfurth G. Volkskunde jenseits der Ideologien // Schriften der Philipps-Universitt Marburg./ Hrsg. L. E. Schmitt. 1974. Heft 9.

Hobsbawm 1983 — The Invention of Tradition. / Ed. E. J. Hobsbawm, T. Ranger. Cambridge, 1983.

McGrew 1965 — McGrew R. E. Russia and the Cholera. 1823-1832. Madison and Milwaukee, 1965.

Rogger 1969 — Rogger H. National Consciousness in Eighteenth-Century Russia. Harvard, 1969.

Schonle 2000 — Schonle A. Authencity and Fiction in the Russian Literary Journey, 1790-1840. Cambridge, 2000.